Михаил Кураев - Саамский заговор [историческое повествование]
Военный человек за окошечком в бюро пропусков, с малиновым треугольничком на голубой петлице, не вынимая папиросы изо рта, кренил голову, чтобы дым не попадал в глаза, и, тыркая пером в чернильницу, что-то вписывал в журнал размером с амбарную книгу. Пухлым немытым телом развалилась на столе книга для учета мытарств людей свободных, желавших поучаствовать в судьбе тех, кто свободы уже лишился. Воин замер, держа на весу свое чернильное оружие, и смотрел на морщинистое лицо в углублении амбразуры так, словно там был не старик, а старая муха, вознамерившаяся оставить непозволительный след в его амбарной книге. «Филиппов?» — спросил проницательный страж. Старику было приятно, что его узнают даже в Мурманске. «Я Филиппов», — улыбнулся старик. «Николай?» — «Николай», — подтвердил выстоявший долгую очередь странник. «Так вот что, Филиппов… Николай…» — и воин передал распоряжение старшего по званию резко, четко, кратко, но не дословно, только по смыслу, и, не уверенный в том, что старик его поймет, махнул левой ладонью, как отгоняют докучливую все-таки муху. «Куда Михайлов сказал мне идти?» — переспросил Филиппов, щуря глаза на малиновый треугольник в петлице. Лучшей приманки для подледной ловли окуня не придумать… «Отойдите, гражданин, не мешайте работать!» — наконец строго сказал обладатель бесценного малинового треугольничка в петлице.
Действительно, очередь к окошечку была изрядной, работа кипела. До Постановления ЦК ВКП(б) и Совета Народных Комиссаров о прекращении массовых репрессий было еще целых семь месяцев.
20. ДОПРОС ЧЕРТКОВА
После того как руководители и организаторы «заговора» лишились своей армии и вся она в составе восемнадцати человек была изолирована и обезврежена младшим лейтенантом Михайловым, а дело № 46197/38 набухло и стало уже в палец толщиной, пришла пора браться за самих руководителей и организаторов.
В 1936 году в ловозерской школе училось уже сто семьдесят два ученика! Проблема букваря для саамов приобрела особый размах и перспективу. За эту ниточку и потянул младший лейтенант Михайлов.
В 1933 году группа ученых под руководством привлеченного к следствию Егора Ефремовича Черткова и так же избежавшего даже приглашения на допрос Александра Гавриловича Лужневского создала саамский алфавит на латинской основе. Были изданы букварь и несколько книг на саамском языке в подспорье учителям, они-то и станут в руках проницательного младшего лейтенанта госбезопасности Михайлова, Ивана Михайловича, вещественными доказательствами, подтверждающими широкие планы саамского заговора.
Повестку принесли в Мурманске Егору Ефремовичу ранним утром в саамский Дом оленевода на улице Карла Маркса, где на первом этаже располагалась научно-практическая база по изучению народов Севера, а на втором этаже — гостиница. Во дворе гостиницы был оборудован специальный загон для оленей с запасом ягеля. У наезжавшего и подолгу жившего в Мурманске Черткова в гостинице была своя комната, если хотите, номер с относительными удобствами в коридоре. Стук в дверь ранним утром, затемно, разбудил любившего работать по ночам Егора Ефремовича. «Что надо?» — не поднимаясь с кровати, крикнул ученый. «Расписаться», — послышалось из-за двери. Пришлось вставать. Попросили расписаться в толстой коленкоровой тетради, прошнурованной и скрепленной печатью. Разносчик хоть и был младшим воином госбезопасности, но ходил с повестками в штатском, чтобы граждан особенно не смущать. Чертков как раз собирался ехать в Ловозеро и удивился, что вызвали как раз в Ловозерское отделение НКВД.
У каждого, кто получал такие приглашения, конечно, возникали свои чувства и по-своему начинало биться сердце. Общим был, пожалуй, только первый, обращенный в никуда вопрос: зачем это им я?
Держа в руках стандартный листок с вписанной от руки своей фамилией, датой приглашения и адресом в Ловозере, Чертков почему-то тут же вспомнил, как три года назад получил извещение из поликлиники о том, что ему нужно пройти повторно рентген легких. Он знал, что именно с повторного рентгена легких начинается тягостная и опасная история под названием туберкулез. Так оно и случилось. «Должна вас огорчить…» — сказала женщина-рентгенолог, снимая толстые резиновые перчатки, в которых поворачивала обнаженного по пояс Черткова. И началось… Полтора года существования между жизнью и смертью, именно в таком настроении проходил лечение склонный к мнительности Егор Ефремович. И вот наконец в прошлом году, после возвращения из Сочи, все те же руки, наверное, даже в тех же толстых резиновых перчатках долго поворачивали обнаженный торс Черткова то боком, то грудью, и наконец прозвучало: «Должна вас обрадовать. Очаг известкуется. Процесс остановлен. Вовремя мы его с вами, Егор Ефремович, поймали…» Из окружной клиники Чертков выходил, как отпущенный на свободу узник, хотелось каждому прохожему говорить о своем освобождении.
«Скорее всего, это какое-то общение… — размышлял Егор Ефремович. — Алдымов? У него взяли жену. Шила в мешке не утаишь, все об этом знают. Он бывал у Алдымовых, был знаком и с Серафимой Прокофьевной. Так что? Она работала в горбольнице акушеркой, сколько через ее руки прошло народу. Всех теперь подозревать в контактах? В конце концов, с Алдымовым они решительно разошлись в решении вопроса о саамской письменности. Алексей Кириллович был упрямым сторонником кириллицы, в то время как преимущества латиницы очевидно».
Годы учебы были уже давно позади, уже давно сам Егор Ефремович учил и принимал экзамены, но раз, а то и два раза в год его посещал один и тот же сон. Он видел себя на экзамене то по математике, то по тригонометрии, за ненадобностью забытых после окончания «единой советской средней школы», как именовалась его гимназия в год ее окончания. Он видел себя идущим к столу с билетами, тянущим билет, заранее зная, что у него нет ответов и на самые простые вопросы. Вот это чувство обреченности, наполнявшее тягостный сон, вдруг всплыло в нем и не оставляло.
Все три дня до появления в Ловозере, даже засыпая, Егор Ефремович проигрывал свой предстоящий разговор со следователем с неразборчивой фамилий, начинавшейся явно на букву «М».
Егор Ефремович Чертков, год в год ровесник века, сложился к своим тридцати восьми годам в мужчину крупного, даже несколько громоздкого. Породист. Удлиненная голова, крупные черты лица, тяжеловатая нижняя челюсть несколько вытянутого, отчасти даже лошадиного лица придавали его обличью весомость, а высказываниям убедительность. Правда, ротик был для такого лица маленький, слегка капризный, а в остальном это был человек рослый и уверенный в каждом жесте. Такие выигрывают в рулетку. Приходят. Ставят. Выигрывают. Уходят. Словно не играли с судьбой, а пришли и взяли принадлежащее им по праву, прямо как из ящика своего письменного стола, или отдали то, что давно нужно было отдать. Не глуп, далеко не глуп. Расчетлив? Не без этого. Да кто ж не расчетлив в двадцатом-то веке! Отнюдь не сентиментален, но при случае обнаруживал неукротимую чувствительность. Скрытен, но не зол, обычно скрытные люди злы, этот нет.
Внутренность свою, или, как говорится, душу, он почти всегда прикрывал несмываемой полуулыбкой, держа наготове какую-нибудь любезность, при необходимости сменявшуюся подчеркнуто серьезным вниманием к собеседнику. Есть основания полагать, что и на свет он появился не заплакав от первого вздоха, а вежливо улыбнувшись. Улыбающийся человек — это человек, довольный жизнью, стало быть, победительный, неспособный огорчить или, чего доброго, причинить боль. На людях был подчеркнуто обходителен и приветлив, улыбку надевал вместе со шляпой и калошами выходя из дома или прямо в прихожей, прежде чем открыть дверь гостю. Тем удивительнее, что в кругу обожающей его семьи, а он был единственным сыном при трех незамужних сестрах, обнаруживал голос несколько крикливый, позволял себе резкие поступки и всевозможные оттенки раздражения. Близкие объясняли все эти эксцессы следствием тонкости и впечатлительности натуры Егора Ефремовича.
Егор Ефремович не только жил, но еще и немного играл в жизнь, как и полагается удачливому ребенку. Словно кто-то ему достоверно сообщил, что все беды его минуют, и доживет он до девяноста семи лет, и умрет легко, во сне, на собственной кровати, просто остановится хорошо послужившее и наконец уставшее сердце. А поскольку до девяноста семи еще уйма времени, можно позволить себе смеяться громче других и быть снисходительно-терпеливым, сталкиваясь с чужими печалями. Даже своему безразличию он сумел придать какое-то обаяние, дескать, смотрите, как надо, я же не печалюсь, не убивайтесь и вы, жизнь удалась!
Что ни говори, но люди, умеющие легко переносить чужие напасти, совершенно необходимы, без них, быть может, жизнь кому-то могла бы показаться слишком мрачной.